М.К.Мамардашвили (1987): Философия и свобода

Posted: 2013/05/04 in Uncategorized
Метки: , , ,

mkm

Философия и свобода

http://www.hegel.ru/mamardashvili2.html

Предлагаемая здесь лекция М.К. Мамардашвили была им прочитана в июне 1987 г. в Доме творчества кинематографистов в Болшеве. В сокращенном виде под заголовком «Свобода производит свободу» была опубликована в «Независимой газете» от 23 ноября 1991 г.
Философия, по Мамардашвили, есть то, благодаря чему мы можем «пребывать в состоянии усилия трансцендирования», чтобы «идти к тому, чего в принципе нельзя знать». Но одно мы знаем точно: философия и свобода неразделимы.

=====
Поговорим о природе человека, или природе нравственного феномена, о природе сознания, что, в общем, одно и то же. И тем самым у нас неминуемо появится тема свободы.

Я буду говорить обо всем этом, естественно, со своей колокольни. То есть исходя из того, почему, собственно говоря, человек вообще обращается к философии? Почему он совершает такой акт, который называется этим ученым словом — философия?

Задумаемся: вот мы можем иногда делать то, что нам не хочется, или не делать этого. Но можно ли хотеть, что хочешь? Очевидно, нет. Повторяю, можно заставить человека что-то делать, но его нельзя заставить хотеть делать. Как и вообще заставить хотеть.

Следовательно, есть в человеке что-то, что или есть, или нет. И что действует самим фактом, что это есть. Независимо от своего содержания. Ибо в содержании всегда присутствует нечто разложимое на свои элементы и на какие-то связи, которые устанавливаются между элементами. Однако на эти элементы неразложимо то, что е ст ь. Можно ли, например, хотеть любить и поэтому любить? Ведь если любишь, то уже любишь. Или увидеть что-то новое — вот захотеть и увидеть! Невозможно. И тем не менее — когда-то же мы видим. И это видение — явно какая-то длительность, хотя и особого рода. Скажем, я нахожусь в состоянии желания, или моей воли, и должен длиться, потому что то, что не длится, не является волей. Как бы по определению, это тавтология. Иметь волю — значит держаться в чем-то, что поэтому и называется волей. И если мы держимся, т.е. обладаем такой способностью, то что-то происходит. Есть какие-то следствия.

И то же самое относится к мысли. Она может с нами только случиться. Когда мысль есть, она имеет последствия. Имитировать же ее невозможно. Другому человеку можно внушить, как это ни странно, все, кроме мысли, которую он думает сам. Это невнушаемо. Можно внушить видимость согласия, понимания, но сама мысль, как и воля, желание, невнушаема. Вот такого рода явления и называются свободой. То есть свобода в нас есть такая внутренняя, неумолимая необходимость, к которой нельзя прийти в силу другой необходимости. Вне самой себя, вне акта своего существования свобода не имеет никакой другой причины. И. будучи таковой, она неразложима, непродлеваема, ничем не заместима, поскольку сама является длительностью. То, что само является временем, не имеет времени.

Или обратимся, например, к феномену нравственной нормы. Это очень странный феномен. Странное определение, с помощью которого, казалось бы, можно получить ответ на вопрос, что такое добро или зло. То есть как если бы у нас было понятие добра и мы на основе этого понятия могли бы определить частные или эмпирические случаи происхождения добра. Ведь именно так мы используем понятия. Скажем, у нас есть понятие птицы, и мы какое-то существо, сидящее на ветке, сопоставляя с этим понятием, называем птицей.

Но дело в том, что в области нравственных явлений этого сделать нельзя. Никакое конкретное, частное определение морального поступка из общей формулы (или понятия) добра получить невозможно. Такой формулы просто не существует. Хотя каждый раз, когда мы уже определили, какими путями — не зная, что это нравственный поступок, — наше определение совпадает с тем, что можно, казалось бы, вывести и из формулы.

Короче говоря, я бы сказал так. Очевидно, есть в этом случае какой-то зияющий зазор или просвет между тем, что определилось по своей форме, по понятию добра, и тем, что является добром в следующий момент времени. Или можно выразить это иначе. Обычно когда мы смотрим на мир, то предполагаем, что в мире существуют предметы, у которых есть определенные свойства, и предметы как бы сами собой длятся в этих свойствах. Ну, скажем, есть стол, он красный, красный — это атрибут стола, и в следующий момент, когда я вижу стол, я вижу — что? — вижу, что предмет длится в своем атрибуте. Продолжает быть красным.

Так вот, сказать то же самое, повторяю, о поступке, что он добрый, оказывается, мы не можем. Как говорили древние (например, суфийские мистики), у атрибута субстанции нет второго момента. И всякому действительно просветленному человеку предлагалось верить при этом в некое непрерывное творение. То есть имелась в виду следующая вещь в фундаментальном устройстве мира, как он предстает в нашем сознании. В этом мире нет самодлительности вещей в своих атрибутах. Чтобы было добро, оно всякий раз должно рождаться заново. Добро — это некое состояние.

Итак, философ говорит: у атрибута нет второго момента. Если я добрый сегодня, то не потому, что был добрый вчера или — поэтому же — смогу стать добрым завтра или в следующий момент времени. Если мы внимательно всмотримся в наш нравственный сознательный опыт, то увидим, что это именно так. Что, совершив что-то доброе вчера, мы не можем встать на это, как на ступеньку, ведущую в сторону добра. Поскольку, как я уже сказал, существует определенный зазор «второго рождения» или творения в акте добра. Это как бы огонь бытия, который мерно (задавая меру) должен вспыхивать каждый раз заново. И длительность человеческих качеств или свойств и есть длительность поддержания и передачи этого огня. То есть наличие в человеке какого-то высшего честолюбия, состоящего в том, чтобы существовать. В свое время Мандельштам как-то заметил, что высшее честолюбие художника — это существование, не совпадающее с его собственной персоной — индивидуальной, психической, физической и т.д. На первый взгляд весьма странная фраза. Однако если мы вспомним, что говорилось о мысли, которая не поддается имитации, то поймем, конечно, и эту фразу.

Тем самым мы подошли к тому, с чего, собственно говоря, и начинается философия. Значит, мы назвали одну и ту же вещь желанием, или волей, назвали ее свободой, а теперь — существованием. Или бытием. То, что в философии называется бытием, и есть как раз то, что я пытаюсь сейчас описать. Это не просто существование вещи, а то, что существует в зазоре между задаваемой формой (или понятием) творения и его потенциальной формой или новым творением. Язык философии парадоксален, он имеет отношение к тому, чего нельзя знать в принципе. А раз нельзя, следовательно, это язык не знания, а мудрости. То есть какого-то состояния, которое есть и действует, потому что оно есть. И его нельзя разложить на элементы.

Повторяю, в философии мы имеем дело с тем, что может лишь быть и что мы не можем предположить заранее. Вообразить себе, пока это не случилось само. Поэтому, например, о сознании философ скажет: сознание есть то, чего нельзя предположить. Имея в виду, что нельзя вообразить или предположить то, что должно быть само. Потом оно может концептироваться, стать знанием, получить индивидуальную форму — события, существования и т.д. Но прежде — сознание, как и бытие, свобода, нравственное состояние, должно иметь место.

И еще один момент, на который я также хотел бы обратить внимание. Оказывается, то, чего нельзя знать и что мы назвали свободой, является основной целью человеческих стремлений. В человеке как бы заложено движение к тому, чего нельзя знать в принципе. Не в смысле непознаваемости, а в том смысле, о котором я говорил. Что то, что я могу увидеть, можно увидеть, только придя в определенного рода движение. И это движение нельзя остановить. Оно, и я подчеркиваю это, находится, вообще, вне различения добра и зла. Или, как сказал бы Ницше, «по ту сторону добра и зла».

И вот это движение в сторону того, что можно узнать, лишь проделав какой-то путь и оказавшись в такой-то точке, можно назвать, если угодно, свободой творчества. Или, вообще, творчеством. Свободой мысли, внутренней свободой и т.д., потому что, начав столь невинное движение, мы, естественно, еще ничего не знаем. Знание появится потом, как бы обратным ретроактивным ходом. То есть человек в этом смысле — единственное свободное существо, способное к такому движению, называемому в философии трансцендированием. Способное трансцендировать окружающую его ситуацию и себя самого.

Значит, трансцендировать — выйти за пределы. Но к чему? Ведь, казалось бы, если есть трансцендирование, то должен существовать определенный трансцендентный предмет, к которому трансцендируют. А философия (или мудрость) останавливает этот опредмечивающий шаг человеческого сознания и говорит: нет, такого предмета не существует, поскольку есть нечто, о чем мы не можем знать в принципе. И что может лишь ретроактивно, в виде кристалла выпасть в нашей жизни в зависимости от акта движения. Поэтому в философии употребляют термин не «трансцендентное», а трансцендентальное, имея в виду именно такого рода кристаллизацию внутри человеческого мира. И поэтому же философы говорят о трансцендентальном сознании в отличие от эмпирического сознания. То есть о сознании как бы в чистом виде, в просвете и горизонте которого мы впервые видим мир как таковой. Сам по себе. Бытие само по себе. Добро само по себе. Не отдельно существующие предметы, а сам феномен или акт бытия. В данном случае — бытия мира и бытия сознания.

Следовательно, мы можем сказать, что человек — вот в том, что я назвал творчеством, свободной мыслью, внутренней свободой, — находится в состоянии особого рода длительности, ни на что не разложимой, о которой я говорил в самом начале.

Обычно в нашей жизни, в нашем реальном психологическом и культурном опыте пребывание в такого рода состоянии начинается с яркого впечатления, которое таинственным или колдовским образом действует на нас, приковывает к себе наше внимание, и в результате возникающего внутреннего беспокойства у нас появляется желание как-то понять, расшифровать это впечатление. Такого рода впечатления привилегированны в том смысле, что мы стремимся ответить на вопрос: что это такое? Что это за «сообщение»? Откуда оно? Это примерно то же самое состояние, как у героев Достоевского, которые пытаются мысль разрешить. Не проверить какую-то теорию. Нет. А разрешить какое-то умственное беспокойство, возникающее в пространстве луча впечатления. Вот какое-то пространство вырвано лучом впечатления, и мы, как бабочки на огонь, летим и летим на это освещенное пятно. И это становится для нас в буквальном смысле слова вопросом жизни и смерти.

Сошлюсь на пример из литературы XX века. Если вы помните, в романах Фолкнера все складывается именно из такого рода впечатлений или восприятий его героев, содержание которых связано обычно с авторской биографией и прохождением персонажами тех или иных жизненных путей. Персонажи как бы сцепляют различные стороны авторского впечатления, наполняя его содержанием, так что можно наконец, когда звучит последняя нота, разгадать, что было на самом деле. Потому что до этого явно было что-то не то, поскольку все исчерпывалось эмпирическим содержанием впечатлений. Или то же самое у Пруста, на которого я часто ссылаюсь, приводя пример с околдовывающим запахом сырости, преследующим героя его романа «В поисках утраченного времени». Оказывается, в этом запахе было скрыто от героя символическое указание на архетип возможной для него формы любви, связанной с психосексуальной организацией, судьбоносной для него, так как она предполагала только такую любовь, которая сохранила любящего как бы внутри материнского лона. Он был как бы все время в коконе, как и его мысль. То есть в данном случае мысль самого автора, писавшего роман на «костылях» свободы, на костылях прохождения пути к тому, о чем нельзя знать. Ибо можно знать о сырости как об ощущении, а о том, что она говорит (указывая на события, а не на факты), можно узнать, лишь пройдя определенный путь и придя на этом пути в определенную точку, где можно переродиться. Стать другим. Только так наш герой, т.е. сам Пруст, построив текст, узнает вдруг о себе, что он любил Альбертину, потому что она заменяла ему мать. И, поняв это, стал свободным.

Следовательно, всегда есть точки, в которых мы можем узнать что-то о мире, о такого рода событиях, обозначенных гонгом впечатления. Но при условии, если встречаем событие иными, чем были прежде. И тогда оказывается, что акты мышления (а литературный текст складывается из них) есть действительно акты той самой мысли, которую нужно было разрешить. Это во-первых. И во-вторых, что построение текста является одновременно орудием преобразования себя. Орудием свободы. То есть созданием такого пространства и времени сознательной жизни, которая есть пространство и время, создаваемое произведением, организующим нашу жизнь как длительность, независимую от эмпирических стихийных событий, от эмпирической случайности. Ибо в самой жизни все неизбежно рассеивается: концентрация нашего внимания, способность на определенном уровне испытывать чувства и т.д. Причем обычно в тот решающий момент, когда мы, казалось бы, должны быть в полноте своих сил, например в полноте памяти. Но именно в этот момент мы почему-то себя не имеем (не существуем в том, что делаем), что-то забыли. Почему? Потому что все это может держаться и сходиться вместе только в особом пространстве и времени, которое организуется в том числе и с помощью искусства. А точнее — произведения искусства как результата или продукта свободы, способного в свою очередь порождать свободные акты.

Итак, свобода, с одной стороны, недоказуема. Ее нельзя обосновать, доказать и т.д. А с другой, и это главное, — поскольку мы не можем обосновать, что такое свобода, постольку не можем сказать и для чего она. Что с ней делать? Ведь она ничего не производит. По одной простой причине — потому что свобода производит только свободу. Больше ничего. И то же самое можно сказать о мысли. Она производит только мысль. Не мысль о чем-то. А мысль, производящую мысль. В древности Демокрит о такого рода вещах, описывая явно их, говорил как о законнорожденных мыслях. О некоем идеальном инструменте, производящем только гармонические сочетания, в отличие от физических звуков.

Итак, законоподобные мысли, а не то, что приходит нам в голову. И одновременно — это как бы автономные вещи. К сожалению, в русском языке стерся изначальный смысл слова «автономия», что означает своезаконие. То есть нечто, производимое на своих собственных основаниях, что является само для себя основанием. Повторяю, если бы не было таких механизмов, то у человека вообще не возникало бы таких специфически человеческих состояний. Ни состояния понимания, ни состояния любви и т.д., потому что все рассеивалось бы в удовлетворении самих желаний. По разным причинам. В то время как то, что само является причиной, не имеет причины, не рассеивается по законам энтропии. Человеческие чувства как таковые подчинены другим законам. И поэтому, скажем, мы не можем достичь понимания просто приведением в действие наших психических способностей или психических функций, включая и логическую функцию. То есть функцию мышления. Когда философ говорит о понимании, мысли и т.д., то это всегда другой ранг тех же самых вещей, о которых мы судим со стороны психических функций. Что человек, например, способен мыслить, поскольку есть логика, связанная с устройством нашего психического аппарата. Нет. Состояние мысли переводит эти функции в иной ранг. В другой режим работы, очерчивающий как бы границы возникающего мира. Я говорю о границах в том смысле, что при этом задача грамотного мышления не сводится к поиску так называемых «чистых явлений» (в том числе и «чистой мысли», «чистого сознания» и т.д.) внутри мира. Проиллюстрирую это на примере нашего отношения к идее справедливого общества.

В самом деле, ведь как мы относимся обычно к идее блага или разумного устройства общества? Мы считаем, что это какой-то предмет или обстояние дела, достижимые в самом мире, к которым мы должны стремиться как к цели. Ибо лишь в этом случае, полагаем мы, наше стремление к благу имеет смысл. И поэтому же нередко восклицаем: ну покажите нам идеальное общество! Покажите, кто видел где-нибудь свободу?! Или: кто видел когда-нибудь действительно честного человека? Вот если покажете, тогда, пожалуйста, я готов быть честным.

Кстати говоря, от русской литературы (в чем виноваты, конечно, и сами писатели) всегда ждали именно таких уроков и наставлений. Что если, например, в мире есть святые, то и литература должна заниматься прежде всего святыми. То есть считается, что возможна такая асимптота приближения к истине, существующей в мире, когда мы от менее истинного состояния можем прийти к более истинному и, наконец, к самому истинному. Или разумному. Но что это значит? Это значит, что у такой установки обязательно есть как бы оборотная сторона, связанная с подозрением или недоверием к самому человеку. Что человек всегда низок, готов совершить подлость и т.д. И следовательно, тот, кто понимает это, вправе моделировать и направлять человеческую жизнь к лучшему. Ведь сказал же кто-то: «Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества». А раз так, раз человек зависит от общества, от среды, значит, нужно менять среду.

Я бы назвал эту антикультурную установку высокой наукой низкого. Это и есть продукты хронически — параллельно с культурой — воспроизводящейся безграмотности и бескультурья. То есть хронического непонимания природы самой культуры, учитывая к тому же, что человек вообще болен слепотой ума и бездушием сердца. Зная человеческую историю, остается только удивляться активному человеческому невежеству и бездушию. И когда это есть, то ясно, конечно, что бескультурье воспроизводится как постоянная тень культуры, потому что саму культуру можно держать лишь на пределе доступного человеку напряжения всех сил. В так называемых чистых или граничных состояниях. В том, что я назвал существующим в виде границ мира, а не внутри мира. Лишь благодаря им возможны своезаконные человеческие события, составляющие тело культуры. Вот, скажем, если есть граница, называемая мыслью, то в поле, сопряженном этой границей, могут случаться мысли. Иначе они случаться не могут.

Вообще, ум и глупость я бы различил так: глупость — это все то, что думается само по себе. А ум — это то, что производится на собственных основаниях. Что я думаю сам. А это очень трудно — подумать самому. Для этого нужно оказаться в каком-то поле, иметь силу на предельное напряжение своих возможностей. И держаться в этом усилии. И во-вторых, нужно иметь мужество. Потому что самое большое мужество — это мужество идти к тому, о чем в принципе нельзя знать. Поскольку это наверняка может обернуться тем terror antiquus — древним ужасом, который есть ужас чего? Реальности. Той реальности, что обнаруживается только со стороны священного ужаса, который она вызывает как лик чего-то в принципе всегда другого. Другого, чем мы предполагали, другого, чем мы привыкли думать, другого, чем мы знаем, и т.д. Все это есть реальность, поступающая в тот самый момент, когда мы оказываемся «по ту сторону добра и зла». И мы должны иметь мужество встретить ее. Войти в эту реальность, став другими. А это невероятно трудно. Но в то же время, если что-нибудь происходит, то происходит именно так. Хотя может, конечно, и ничего не происходить. Вообще, ничего не случаться.

Вот, например, за те годы, что мы прожили (и вы, и я), мы уже убедились, что в нашей жизни практически ничего не происходило. То есть всегда что-то делалось, но ничего не менялось. Все только снова и снова повторялось. Почему? Потому что позади нас не нашлось или нашлось мало людей, способных пребыть — раз и навсегда. Пребыть, в смысле совершить поступок, в котором человек осуществился бы. Реализовал себя, став другим.

Страну, в которой мы живем, я бы назвал страной вечной беременности. Ведь это действительно некое адское состояние: никак не разрешиться от бремени. Или все время разрешаться и никак не разрешиться. Вот и сейчас, например, говорят об обществе «Память», как будто мы снова в России начала века. Почти через сто лет, когда появилась «Черная сотня», мы снова имеем дело фактически с той же раскладкой политических сил и возможностей: большевики и «патриоты». Значит, где-то в чем-то люди не шли до конца, не меняли радикально саму почву проблем. Не меняли термины дилеммы. Не дилемму. Внутри она может быть неразрешима. Так же, как, скажем, во времена Достоевского была неразрешима дилемма: доносить на народовольца, несущего в кармане бомбу, или не доносить. Доносить — безнравственно. Общественное мнение заест. Не доносить — тоже. Тем более если ты сторонник определенной концепции государства, устройства разумной жизни, когда возможен хоть какой-то прогресс, и, казалось бы, нужно схватить террориста. Но нет. Нельзя. И вот это крутится, как вечная машина.

Выход из этой ситуации возможен, повторяю, только через выпадение в другой мир, через изменение самой почвы, которая рождает такое сцепление, само по себе неразрешимое. Тогда только можно что-то сделать. Это изменение почвы и означает перерождение. И тем самым разрешение от беременности. Иначе все будет оставаться в состоянии добронамеренности. А в морали, этике нет добрых намерений. Потому что добро — это не просто желание или склонность к добру, а искусство. То есть точно сделанная вещь, независимая от намерений. Поэтому правы те художники и писатели, которые утверждают, что не существует моральной или аморальной литературы. Плохая литература, т.е. плохо сделанный текст, всегда аморальна.

Итак, действительная культура предполагает сознание не внутримирности наших самых важных состояний или идеалов. Они не есть некие идеальные образцы, якобы существующие в мире, к которым мы постоянно приближаемся, рассчитывая на их достижимость. В мире никогда не будет «чистой морали» или «чистой», бескорыстной любви как реальных психологических состояний. Можно назвать десятки подобного рода вещей, являющихся частью нашего человеческого существования. Но в мире, который гранично очерчен такого рода вещами, они могут случаться, причем только у людей, способных пребывать в состоянии усилия трансцендирования. Или, точнее, бытия трансцендирующего усилия, поскольку оно тоже имеет бытие, которое и свидетельствует о присутствии в мире человека в полноте его свободы. Повторяю, речь идет не о бытии какого-либо предмета, а о бытии трансцендирующего усилия, которое и есть огонь бытия у того, кто завоевал себе право и свободу самому понимать свое дело, возникающее по своим собственным законам. Кто имеет ту автономию, о которой я уже говорил. Иначе мы вообще оказываемся вне человеческого мира. То есть вне мира смыслов и тех феноменов, о которых сами же рассуждаем. Например, пользуемся словом «добро», находясь вообще вне сферы добра, пользуемся словом «мысль», находясь вне сферы мысли, двигаясь в принципе вне ее, и т.д., поскольку все эти термины существуют в языке. Русский язык, являясь индоевропейским языком, калькирует чисто механически многие иностранные слова, т.е. из других индоевропейских языков, и создается иллюзия причастности к одной и той же культуре. А в действительности ее нет, есть лишь оболочка. Если, как я сказал, нет передачи огня, воспроизводства самого человеческого феномена. Как выражался любимый мной Декарт, на воспроизводство субстанции или на дление субстанции нужно столько же сил, сколько на ее творение.

То есть я вновь возвращаюсь к тому, о чем уже говорил: у атрибута субстанции нет второго момента. Социальное, как и духовное, творчество возможно только при участии достаточного числа взрослых, неинфантильных людей, способных полагаться на собственный ум, не нуждающихся в том, чтобы их водили на помочах. Не зависимых от внешних авторитетов или инструкций, а имеющих мужество следовать внутреннему слову, внутреннему голосу. В Евангелии, кроме известных всем заповедей, которые философы называют обычно исторической частью Евангелия, есть лишь одна действительная заповедь. Отец заповедовал нам вечную жизнь и свободу. То есть обязал нас к вечной жизни и свободе. Мы вечны, если живы, и нужно идти к тому, чего в принципе нельзя знать. А на это способны только свободные существа. И само это движение есть проявление свободы.

© М.К. Мамардашвили

Реклама
Комментарии
  1. >>>>>>Обычно когда мы смотрим на мир, то предполагаем, что в мире существуют предметы, у которых есть определенные свойства, и предметы как бы сами собой длятся в этих свойствах. Ну, скажем, есть стол, он красный, красный — это атрибут стола, и в следующий момент, когда я вижу стол, я вижу — что? — вижу, что предмет длится в своем атрибуте. Продолжает быть красным.

    Вижу, слышу самого себя и выбираю… «Красный» — это в РАМКАХ этой ситуации не СВОЙСТВО, а КАЧЕСТВО. Не ЗНАК, а СИМВОЛ. «Неразрывно неслиянные» зрительный и слуховой ОБРАЗ воссоединенные в ИМЕНИ и оформленные в социокультуре в СЛОВЕ… Андрей Белый пишет: Мир не дан нам «оранжевым» или «плачущим», — он дан нам в виде «оранжевого плача». Или же, — «плачущего оранжа», — добавил бы я. Из этого неотъемлемого СВОЙСТВА человеческого «сознания-коммникации-выбора» вырастает, к примеру, квантово-волновой дуализм как частный случай.

    • «предметы … длятся в своих свойствах». Здесь важно то, что Вы употребляете глагол длятся, то есть вводите в рассмотрение категорию времени (когда). Возможно, с добавлением еще одной категории мы меняем существо вещи, она уже не только обозначается, но еще получает дополнительное семантическое определение («символ»)

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s